Из столовой он прошел в кабинет Тимоти. Он, насколько помнил, никогда не бывал в этой комнате. От пола до потолка тянулись полки с книгами, и Сомс с любопытством стал их рассматривать. Одна стена была, по-видимому, посвящена книгам для юношества, изданием которых Тимоти занимался два поколения назад; иногда попадалось по двадцать экземпляров одной и той же книги. Сомс читал их названия и трепетал: средняя стена уставлена была в точности теми же книгами, какие стояли в библиотеке его отца на Парк-Лейн, и отсюда он вывел заключение, что Джемс и его младший брат в один прекрасный день пошли вдвоем и купили по библиотечке. С большим интересом подошел он к третьей стене. Она, очевидно, отображала вкусы самого Тимоти. Так и оказалось. Вместо книг — полки с фальшивыми корешками. Четвертая стена была сплошь занята окном с тяжелыми гардинами. Против него, обращенное к свету, стояло глубокое кресло с прилаженным к нему пюпитром красного дерева, на котором, словно в ожидании хозяина, лежал пожелтевший сложенный номер «Таймса» от шестого июля 1914 года день, когда Тимоти впервые не сошел вниз, как бы в предчувствии войны. В углу стоял большой глобус — изображение тех стран земных, которых Тимоти никогда не посещал, глубоко убежденный в нереальности всего, кроме Англии, и навсегда сохранивший ужас перед морем с того злополучного воскресенья 1836 года, когда он с Джули, Эстер, Суизином и Хетти Чесмен поехал в Брайтоне кататься на лодке и испытал сильную тошноту; а все из-за Суизина, который вечно что-нибудь затевал и которого, слава богу, тоже изрядно тошнило. Случай этот был Сомсу детально известен. Он слышал о нем раз пятьдесят не меньше, от всех участников поочередно. Он подошел к глобусу и легонько толкнул его; раздался тонкий скрип, шар повернулся на дюйм, и Сомс узрел долгоногого паука, издохшего под сорок четвертой параллелью.
«Мавзолей, — подумал он. — Джордж был прав». И он вышел и поднялся по лестнице. На первой площадке он остановился перед стеклянным шкафчиком с чучелами колибри, которые восхищали его в детстве. Они, казалось, не постарели ни на день, вися на своих проволоках над травой пампасов. Если открыть шкаф, птицы не защебечут, нет, но все сооружение, пожалуй, рассыплется в прах. Не стоит выносить его на аукцион. И внезапно возникло воспоминание, как тетя Энн, милая старая тетя Энн, подвела его за руку к шкафу и сказала: «Смотри, Соми, какие они яркие и красивые, эти крошки-колибри. Милые пташки-щебетуньи». Припомнился Сомсу и его ответ: «Они не щебечут, тетя». Ему было, верно, лет шесть, и был на нем черный бархатный костюмчик с голубым воротничком — он отлично помнил этот костюмчик. Тетя Энн — букли, добрые, тонкие, точно из паутины, руки, важная старческая улыбка, орлиный нос — красивая старая леди. Сомс поднялся выше и остановился у входа в гостиную. По обе стороны двери висели миниатюры. Вот их он непременно купит. Портреты его четырех теток, дядя Суизин в юности, дядя Николае ребенком. Все они были исполнены одной молодой дамой, другом их семьи, в 1830 году, когда миниатюры считались «хорошим тоном», и были прочны, так как написаны были на слоновой кости. Сомс неоднократно слышал рассказ об этой молодой даме: «Очень талантливая, дорогой мой; она была неравнодушна к Суизину, заболела вскоре чахоткой и умерла; совсем как Ките — мы всегда это говорили».
Вот они все! Энн, Джули, Эстер, Сьюзен совсем еще маленькой девочкой, Суизин с небесно-голубыми глазами, розовыми щечками, желтыми локонами, в белом жилете — как живой, и Николае, купидон, закативший к небу глаза. И если подумать, дядя Ник был всегда такой — удивительный был человек до конца своих дней. Да, несомненно талантливая художница. И в миниатюрах всегда есть своя особая прелесть — cachet; это тихая заводь, которую не затрагивают бурные течения изменчивой эстетической моды. Сомс отворил дверь в гостиную. В комнате было прибрано, мебель стояла без чехлов, гардины были раздвинуты, точно его тетки еще проживали здесь в терпеливом ожидании. И у него явилась мысль: когда Тимоти умрет, можно было бы — и не только можно, а почти что должно — сохранить этот дом, как сохраняется дом Карлейля, вывесить дощечку и показывать желающим. «Типичное жилище средневикторианского периода — один шиллинг за вход, каталог бесплатно». В конце концов, этот дом — самая совершенная и едва ли не самая мертвая вещь в Лондоне наших дней. В своем роде это законченный памятник культуры. Стиль выдержан безупречно, нужно только — и он это сделает — убрать отсюда и перенести в его личную коллекцию эти четыре картины барбизонской школы, которые он сам подарил когда-то своим теткам. Еще не выцветшие небесно-голубые стены; зеленые портьеры, затканные красными цветами и папоротниками; вышитый гарусом экран перед камином; наполненный безделушками шкафчик красного дерева со стеклянными дверцами; расшитые бисером скамеечки для ног; на книжных полках — Ките, Шелли, Саути, Каупер, Колридж, байроновский «Корсар» (только «Корсар», а больше ничего) и викторианские поэты; горка маркетри с семейными реликвиями, обитая изнутри блеклым красным плюшем; первый веер тети Эстер; пряжки от башмаков их деда с материнской стороны; три заспиртованных в бутылочке скорпиона; очень желтый слоновый клык, который прислал домой из Индии двоюродный дядя Эдгар Форсайт, торговавший джутом; пришпиленный к стенке желтый клочок бумаги, покрытый паутинными письменами, увековечившими бог весть какие события. И картины, теснящиеся на стенах, — все акварели, за исключением тех четырех барбизонцев, которые кажутся в этой обстановке иностранцами (они и есть иностранцы), — яркие, чисто жанровые картины: «На пчельнике», «Эй, паромщик!» и две в манере Фрита: игра в кости, кринолины — подарок Суизина. Да! Много, много картин, на которые Сомс засматривался тысячу раз, высокомерный и зачарованный; чудесная коллекция блестящих, гладких золоченых рам.